Галина Сергеева

Мы у отца, и во флигеле сняты картины испуганной бабкой, И личности снова в сарае за старым корытом. А Степа, Наташа и я под огромной лоскутною тряпкой Орем и хохочем, И нами они поименно навеки забыты. А бабка бы век подпевала нам поверх очков: «Эйни-бени, лики-паки, Тиль, буль-буль, калеки-шмаки!» Как вдруг наш нервозник-отец в час семейного счастья Вспомнил о какой-то роже и заплакал, словно крыша. «Ой, — говорит, — отчего мир одною рукой за кусок ухватился, Словно за больное сердце, а другою — за кнут всевластья?.. Побежать бы к нему на помощь Или крикнуть: "Ненавижу!" Да-да-да, одно и то же». — Так сказал и вышел. И слышно, как наши часы бьют за старой стеной, И бабушка плачет ужасно, и курит Наташа, А Степа кричит, что садовником будто родился, И огненной брызжет слюной.

Далее нет ничего, а живи и гордись. Где-то по жизни своей совершенно случайно, Сев на кровати, зевнув, полувзглядом скучая, Шаря по шкафу, меня повстречать соберись. Эту ли шляпу? Нет, слишком помята, Этот ли галстук? Нет, цветом скучнейший; Вот для тебя и потеха опять нечего, мол, одевать! Шила напрасно я платье от муки нежнейшей шла я напрасно к дверям от окна и обратно — Мы не увидимся, знать.

Но, а кому ты нужен, как ветер, безродный? Словно на чье-то разбитое сердце — зевака. Да и в придачу, как дождь, отвращающе жалкий, Да и в придачу привязчивый, словно собака. Я отпускаю — иди, ни за что пропадешь! Воздухоплаватель! Жизнь все равно проклянешь! В первый — за ложь, во второй — за подвох, за все, что загубишь, А перед смертью за так, и больною, и бледной полюбишь, Празднуй лентяя, а все ж повстречать берегись Тех, кто успеет во всем, а пожалует кроху Вот и попробуй им вслед не грози, не божись Ты безбилетник и вечный пройдоха.

Видно в жизни, как в кашле, зайдусь. Если странно тебе сумасбродство со мной происшедшее, Так беги от меня — даже платье мое сумасшедшее. Так войду, дверь закрою, к стене прислонюсь. Расстегну грязный плащ. Все смешалось: надежда, отчаянье, плач. Вновь надежда. Почему так нелепа одежда? Почему день прошедший — не бездна И настиг и пропал — бесполезно? Почему он не смерть и не свадьба, Не позор, не триумф? Рассказать бы Как любим мною мир до полночи, И на завтрашний день — до полночи, В послезавтрашний день — на полночи. Если молится бабка, и прячет тряпье, и молчит, одинокая, Значит, жизнь моя тоже пройдет, значит, злая, убогая Не седьмою водою мне бабка на том киселе. Жизнь, ну как ты живешь? Горделивище и сумасброд по канату и грач в феврале. Если чайник поставить И скатерть стелить И вдвоем танцевать у окна, И счастливейший чай и разлить и распить — То-то будет судьба не бедна! За спиною беда не видна, Из-за зеркала глянет надежда, Смерть рукою махнет, но бесполезно: Вдохновенное сердце — невежда, День шагающий в ночь — словно бездна И вдвоем танцевать у окна...

Странно на улице остановиться и с птицей начать говорить. Прежде всего потому, что Трудно вот эту, с зелеными перьями, горлом своим удивить. — Речь выставлял ты, как ногу, наружу! И, подбирая подол, Часто дыша, приседая, бежать до подъезда, Голову спрятать и око и голос в пролете. Но, отсидясь, из подъезда — Птица! — позвать, затаив черноту и рогатку. Да ведь исчезла, исчезла, исчезла Злая пернатка. Странно всю жизнь эту птицу искать, Пьяно по вечным углам завывать, Нищей своею судьбою Ночью плетясь из подъезда — Птица! — кричать, А ногами топтать, а мотать Головою...

Вот я в будке кособокой, как на чердаке, Вот мне виден берег моря, карандаш в руке. Да и кто меня разлюбит, если никого? Завтра кто меня разбудит? Не придет никто. Много камней разноцветных выбросил прибой, Серо-белый, пожелтевший, грязно-голубой. Там нашла я дивный камень вечером в воде, Но опять я потеряю этот, как и те. Очень славно в этой будке, только пол скрипуч, Только стены облупились, тьфу, да где же ключ? Запереть в два оборота, словно ждать кого, Но ни вор и ни убийца — не пришел никто. Да и что ж я подружила слово «Никого» С бесполезным и щемящим и родным «Никто»? А из смешанного леса, словно своего, Завтра кто меня окликнет? Никого. Никто.

На голову падает снег, но я все забываю... Гляжу, а листва — машет, машет платком. Но я все забываю, Гляжу — а жара молодая на свете! Покорен же я одному Сижу в длинноносом углу И в бедное сердце свое бесконечно гляжу. А выйду на улицу — я бесконечно пойду И вижу, как ветер телом огромным бьет по навесу, А девушка в шляпке ко мне не летит все равно По желтой прохладной дороге. Старуха идет в чесучовом пальто В «Продукты» зайдет ни за что ни про что Старик из окна смотрит долго, темно А дерево ловит руками его. А молодые годы Из города вон побежали По желтой прохладной дороге Грузчики лук выгружают с большого авто Кричат мне: «Глазеет, дурак длинноногий!» И луком пропахли дома, и птицы замерзшие — луком, И черная тетка ковер выбивает со стуком Но я бесконечно пойду Я в бедное сердце свое бесконечно гляжу И вижу, как ветер телом огромным бьет по навесу Огромное дерево с толстым стволом я найду Стану смеяться, его обнимать и просить его: «Дерево, дерево!» И Олю мою пред глазами держать, бесконечную Олю. А ноги действительно очень длинны Легко приседать и ходить по огромному полю.

Обидно сидеть мне и думать о том: живу я, как нанятый дешево дом, а лучше — как нанятый заживо дом. В сарае действительно лом у меня, С метлою-лопатой работа моя. В Отчизне моей, среди ясного дня. Со злюкой-напарницей ссорюсь своей, Ух, как она в кухне покроет меня, Сто раз наплюет, наорет на меня, Но плача, потом она скажет с тахты: «И так жизнь такая, а тут еще ты!» И странно мне слышать об этом, друзья, В Отчизне моей, среди ясного дня. Но, плюнув на все, соберетесь, друзья, Я чай разолью, я сыграю, спою. Кто пишет роман, будет речь заводить, Кто выслушал речь, будет речь говорить, И все это будет, родные друзья, В Отчизне моей среди ясного дня.

Девятнадцатый век или ЖЭК номер шесть оказал мне изысканно-странную честь жить последним жильцом в красном доме на слом с раскладушкой, картошкой и дряхлым котом. На последние деньги — четыре рубля — я купила коту красный окорок для того, чтоб за весь побирушкин свой век он наелся, как ест каждый день человек, там, напротив, за кактусом, чистым окном, а наевшись, ходил бы за мною гуськом он по всем этажам в красном доме на слом. Во дворе на столбе проживали часы. Семь пробьет, а в восьмом приходили друзья, и жалели они то кота, то меня, то меня, то кота и печенье и сыр доставали как дар и съедали дары, и при лампе о жизни кричали своей. Мы жалели гостей как хороших людей, что не знали, о как мы с котом прехитры, как мы ждем проводить и окончить содом, и обратно нестись — кот со мной, я с котом, а вернувшись, ходить и ходить все гуськом о по всем этажам в красном доме на слом.

В страшную ночь обо мне погоди убиваться. Я словно птица на птицу еще погляжу. Как снегопад я по снегу еще поброжу, Да налечу на врагов твоих злым самозванцем. Вон, погляди, он проглянул, счастливый январь. Нет, не гляди, не январь то — черный дикарь, То моей жизни, души моей черный дикарь Моет лицо на дворе остывающим снегом. Ночью по городу ходит таинственный некто. Это закутанный в плащ непокой колобродит, Ищет собрата и в тысячный раз не находит, В дверь постучит — и запавшими смотрит глазами, В рваных чулках, громыхая в кармане грошами. Это вчера, когда пламень и лед — все погибло! Он меня встретил, узнал и на шаг задержался, Я, замирая, спросила его: «Все ль погибло?» Он мне в ответ простодушно и зло засмеялся.

В страшную ночь погоди обо мне убиваться.

1980